Возможно, как же иначе. Не продаётся вдохновение, но можно… стать копирайтером, писать стихи для открыток и так далее. В замечательном эссе Леонида Костюкова «Стихи и поэзия» объясняется это разграничение: «Ровно об этом — пушкинские “Египетские ночи”. Позволю себе вкратце напомнить: в центре сюжета — фигура Импровизатора, человека, наделенного удивительной способностью порождать стихи на любую заданную тему; по сути — способностью перевода заведомо человеческого (внешнеположенного высказывания) на язык метра и рифмы…». «Египетские ночи» – ключевой текст для нашей темы, в котором как раз дискуссионно преподносится тема «импровизаторства» и «ремесла». По сути, перечитывания этой повести было бы достаточно, чтобы объяснить многие вещи для самих себя. В другом эссе («Любитель и другой») Костюков возвращается к этой теме, сопровождая её остроумными примерами версификаторства: «Как телевизору подставка, / Так мне нужна Татьяна Навка».
Казалось бы, многое уже сказано… И всё же поделюсь некоторыми наблюдениями. Природа поэтического процесса (в отличие от, к примеру, детективов или учебников), что и говорить, не очень соответствует «заказу». Даже Маяковский в своей знаменитой провокативной статье «Как делать стихи» оговаривается после всех лайфхаков – и говорит, что «процесс писания окольней, интуитивней», чем то, что он предписывает. Настоящий заказ – внутренний, это установка на поэтический шедевр и обновление себя, но чем явственнее будет отступление от какого-либо замысла, тем лучше (хотя что-то – чужие стихи, желание посвятить конкретному человеку – может и стимулировать в процессе). Поэт знает эту радость преодоления, непредсказуемого выхода из границ самого себя в минуты истинных состояний: один из глубоко пережитых мной примеров недавнего времени – стихи Анны Горенко (1972 – 1999), умевшей задорно преподнести свидетельства собственного визионерства: «А я всё это видела своими глазами одновременно». За соответствие биографическому «я» выступают, по моим ощущениям, стихотворцы скромного или вовсе отсутствующего лирического дара, не испытавшие этого великолепного расхождения на собственной практике. Мы немного отступили от темы, и здесь можно было бы вернуться к разговору о графомании, начатом нами в одном из предыдущих эссе этой книги, и замечательной фразе Алексея Пурина, в которой он точно разграничил понятия: «Графоман запихивает в версификационный размер самую добропорядочную и человеколюбивую прямую житейскую истину – и она превращается в нечто чудовищное, богопротивное, гадкое и омерзительно-смехотворное... Гений сцепляет будничные слова, что-то о “полумертвых мухах” и “пролитой известке”, – и это музыка сфер, Бог и слеза на реснице...»
Немного возражу сам себе, чтобы не утонуть в романтической идеализации. Было бы неправильно и даже преступно отучать творческих работников от чисто ремесленных, копирайтерских умений, которые в определённый момент способны помочь в жизни – и не зря мы начали с этого сегодняшнее эссе. Критик и педагог Сергей Чупринин в своих лекциях и книгах не раз ссылался на опыт своего литинститутского семинара, который он вёл совместно с Татьяной Бек, указывая на их преподавательские расхождения: Татьяна Александровна, по его словам, в разговорах со студентами больше сосредотачивалась на задачах поэзии, он же – на особенностях ремесла, зарабатывания на хлеб, считая, мол, что творческий человек должен уметь всё – поэзией не прокормишься. Я бы, честно говоря, на месте литинститутского преподавателя рассказывал и о том, и о другом. Но кто упрекнёт Сергея Ивановича в неправильности такого прагматизма?
Опять же, чуть-чуть в пику сказанному во втором абзаце. Не скрою, меня восхищает и то, как поэты сегодня умеют находить некую «границу» между замыслом и его по-настоящему творческим преодолением. Примеры приводили авторы, пришедшие на нашу Школу поэзии; нередко приходилось слышать, что то или иное стихотворение было написано «по заданию», к примеру на Чемпионате поэзии имени Маяковского, и оно было замечательным. Мне остаётся здесь только развести руками – ибо сам я к такому органически не способен. В своей Школе поэзии я отказываюсь от заданий такого свойства, хотя мне не раз их предлагали, – а преподавательский опыт Бродского, который упражнения «на тему» охотно давал, дополнительно утверждает в своей правоте: судя по мемуарам о нём, получалось как-то неказисто… В общем, дорогой Сергей Иванович Чупринин, задачам вашего семинара явно не соответствую – хотя умею, надо сказать, в литературе довольно много всего (пожалуй, все жанры, кроме драматургии и перевода). Надо сказать, что в подростковом возрасте прекрасно мог и «по заданию», и даже с завистью вспоминаю это время радостной графомании. Помню те смешные приступы вдохновения, настигающие в ответ на просьбы написать стихи «к девятому мая» или «к восьмому марта», – они значительно отличаются от сегодняшней скупости на слова, не всегда удачных попыток «расплавить себя» до состояния подлинного поэтического посредничества, мембраны. Но! Несмотря на ностальгию, мне нравятся сегодняшняя «неспособность к заказу» (в стихах, не в остальном!), это «неумение». Буду здесь крайне субъективен: внутренне я считаю эту неспособность плодотворным признаком поэтической личности – что, конечно, не противоречит благородным побуждениям Чупринина о работе литератора в разных жанрах.
Не думаю, однако, что здесь наблюдаются корреляция и долженствование: мне известны как свидетельства литературной многозадачности, так и примеры органической неприменимости ко всему, кроме стихов. «Оправдывают» ли стихи такое свойство – вопрос вечный и дискуссионный, он упирается в противоречие между искусством и жизнью. Так или иначе, для поэзии нужна голова, не занятая бытом, – и здесь я поостерегусь от этического камертона, пусть каждый решает сам. О случаях же экспансии литераторов говорить излишне – их много, здесь мы знаем много примеров удачной литературной работы в разных жанрах, но, если вдуматься, мало образцов житейской устойчивости. Тот же Ходасевич, умевший зарабатывать газетной подёнщиной, был, если верить мемуарам его жены Нины Берберовой, не очень в ладу с жизнью, мягко говоря…
Вопрос, заявленный в теме нашего эссе, связан и с гораздо более сложным ответвлением темы – вечной дискуссией о том, должны ли стихи приносить практическую пользу. И тут явно можно провести границу между профессиональным и обывательским восприятием – относительно второго часто цитируют строки Державина: «Поэзия тебе любезна, приятна, сладостна, полезна, как летом вкусный лимонад». Что ж, повода для осуждения не вижу. Наверняка у каждого из нас есть родственник, читающий стихи ради «добрых чувств»: такова моя бабушка, которая скептически, как правило, перелистывает сборники на моём письменном столе – но обязательно снабдит закладочками полуасадовские стихи графоманки, вручённые мне на литературной студии. Ещё раз: ничего плохого я в этом не наблюдаю, хотелось бы лишь более чётко отделить одно от другого. «Поэзия – это когда у меня снимают верхушку черепа», – призналась как-то Эмили Дикинсон, и здесь высказано что-то важное о дискомфорте, неуюте поэтической природы, так противостоящем сентиментальной комфортабельности. Последняя тоже временами нужна, что и говорить, и всё же это не восприятие поэзии – а себя на фоне поэзии, за эти виды удовольствия отвечают разные участки души. Великолепное определение поэзии в одном из своих эссе дала Мария Степанова, много рассуждавшая на эту тему: «Строго говоря, назначение поэзии как раз в том и состоит, чтобы быть такой прорехой, черной дырой, ведущей Бог весть куда и с какими целями, усиливая неуют, и уж если предлагая утешение – то очень специального свойства».
Не исключено, что у вас уже возник вопрос и о поэтической «лозунговости»: а способна ли поэзия вести за собой, как полагал Маяковский? Какими гранями в этом случае оборачивается тема «заказа», практической пользы? Тут буду довольно категоричен. На баррикады однозначно ведут плохие стихи лозунгового свойства, они же бывают целебными; по Владимиру Гандельсману, «так трогают только плохие / внезапно стихи». Замечательно обо всём этом сказано в двух ключевых для понимания поэзии книгах, которые от души рекомендую: «Поэзия и сверхпоэзия» Михаила Эпштейна («Азбука-Аттикус», 2016) и «Зачем поэзия» Владимира Козлова (Ростов, Prosodia, 2023). В предисловии к первой Михаил Наумович апофатически перечисляет задачи, с которыми всё прочее справляется лучше, чем поэзия, – целительность, ту же лозунговость и прочие функции, которые ассоциировались с нашим видом искусства в разное время. Эпштейн постепенно, путём «отсечения», приходит к мудрому выводу о том, что нужно полюбить поэзию прежде смысла её, ибо никакой практической пользы у неё нет. Книга же Владимира Козлова немного об ином: о «пользе» другого свойства, вполне конкретной и даже проектной, ибо направлена человеком на самого себя. И эти авторы не так уж противоречат друг другу, а, по сути, одними словами пишут об одном. Статьи Козлова, опубликованные на Prosodia, представляются мне просто необходимыми, ибо посвящены влиянию поэзии на душу человека и апологии творческого бескорыстия – и понимание этого способно вовремя увести от соблазна денег и славы, которых мы так ждём за свой поэтический труд. В трудные для себя минуты сомнения в поэзии я перечитываю книгу Козлова – чего и вам желаю в такие моменты.
Замечательно этот спор отражён и в заочной дискуссии Валерия Шубинского и Евгения Никитина (советы Шубинского молодым поэтам опубликованы на Voinovpoetry, Никитин написал их в пику Шубинскому). «Как сказал Пушкин (точнее, как, по его словам, сказал Дельвиг, «если не украл») цель поэзии – поэзия. Ни к чему практическому поэтическое слово не применимо. Те времена, когда скальды посылали воинов в бой, а серенадами завоевывали сердце красавиц, прошли. Серьезная поэзия не годится для пропаганды, несерьезная – тоже не очень. Что досаднее всего – стихи не делают людей добрее. Умнее, тоньше, глубже – может быть, что усложняет вульгарные формы зла. Но в общем, цель поэзии и вообще искусства в нашем мире загадочна. И все же для чего-то они необходимы», – безапелляционно говорит Валерий Игоревич. «Поэзия прекрасно годится для пропаганды. Поэзией можно подтираться. Поэзией можно стрелять из пистолета. В этом и проблема. Это этический выбор – морочить голову, подтираться, стрелять или пытаться уловить ветер», – задорно возражает ему Никитин. И всё же – много ли вы знаете примеров подобной функциональности, когда при этом стихи были бы поэзией, а не только явлением версификации? В некоторых случаях возможны исключения (на ум приходят стихи нашей замечательной современницы Елены Фанайловой или, например, молодого поэта Васи Чернышёва). На мой взгляд, это всё же скорее исключения – когда стихи вступили на территорию этики, тесно соприкоснулись с ней, когда, по блоковскому «чтобы от истины ходячей всем стало больно и светло», правда жизни стала одновременно и предметом искусства. Сказать по правде, такой исключительности хочется достичь и в собственных стихах – но случается это скорее внезапно, когда в минуты какой-то отринутости «литературы» ею непреднамеренно стала антилитературность.
Вот о чём стоило бы задуматься по-настоящему. А телевизора подставка… Ну, конечно, в основу стихотворного экспромта красиво «легла» фамилия шикарной фигуристки. И всё же – фамилия как обозначение, а не красота фигурного катания. И всё же – подставка к телевизору, даже не телевизионный свет и уж тем более не подлинное сияние. Даже если это сияние «прорехи» и «чёрной дыры».